Наступает, за знойным днем, душно-сладкая, долгая ночь с мерцаньем в небесах, с огненным потоком под ногами, с трепетом неги в воздухе. Боже мой! Даром пропадают здесь эти ночи: ни серенад, ни вздохов, ни шепота любви, ни
пенья соловьев! Только фрегат напряженно движется и изредка простонет да хлопнет обессиленный парус или под кормой плеснет волна — и опять все торжественно и прекрасно-тихо!
Он много раз был до безумия влюблен то в какую-нибудь примадонну, то в танцовщицу, то в двусмысленную красавицу, уединившуюся у минеральных вод, то в какую-нибудь краснощекую и белокурую немку с притязанием на мечтательность, готовую всегда любить по Шиллеру и поклясться при
пении соловья в вечной любви здесь и там, — то в огненную француженку, верную наслажденью и разгулу без лицеприятия… но такого влияния Бельтов не испытывал.
Настала ночь; покрылись тенью
Тавриды сладостной поля;
Вдали, под тихой лавров сенью
Я слышу
пенье соловья;
За хором звезд луна восходит;
Она с безоблачных небес
На долы, на холмы, на лес
Сиянье томное наводит.
Покрыты белой пеленой,
Как тени легкие мелькая,
По улицам Бахчисарая,
Из дома в дом, одна к другой,
Простых татар спешат супруги
Делить вечерние досуги.
Дворец утих; уснул гарем,
Объятый негой безмятежной...
Неточные совпадения
Ты, сказывают, петь великий мастерище:
Хотел бы очень я
Сам посудить, твоё услышав
пенье,
Велико ль подлинно твоё уменье?»
Тут
Соловей являть свое искусство стал:
Защёлкал, засвистал
На тысячу ладов, тянул, переливался...
Ты дивишься,
Что в поздний час одна в лесу блуждаю?
Пригожий Лель, меня взманило
пеньеПевца весны; гремящий
соловей,
С куста на куст перелетая, манит
Раскрытое для увлечений сердце
И дальше в лес опасный завлекает
Прекрасную Елену.
Мама,
Слыхала я и жаворонков
пенье,
Дрожащее над нивами, лебяжий
Печальный клич над тихими водами,
И громкие раскаты
соловьев,
Певцов твоих любимых; песни Леля
Милее мне. И дни и ночи слушать
Готова я его пастушьи песни.
И слушаешь, и таешь…
У Никитских ворот, в доме Боргеста, был трактир, где одна из зал была увешана закрытыми бумагой клетками с
соловьями, и по вечерам и рано утром сюда сходились со всей Москвы любители слушать соловьиное
пение. Во многих трактирах были клетки с певчими птицами, как, например, у А. Павловского на Трубе и в Охотничьем трактире на Неглинной. В этом трактире собирались по воскресеньям, приходя с Трубной площади, где продавали собак и птиц, известные московские охотники.
Веселое
пение птичек неслось со всех сторон, но все голоса покрывались свистами, раскатами и щелканьем
соловьев.
Утро в самом деле было очаровательное:
пение птичек заглушалось раскатами и щелканьем
соловьев; с полей доносилось
пение жаворонков; на противоположной, болотистой стороне токовали бекасы и свистали погоныши.
Был чудный майский вечер, лист только что раз лопушился на березах, осинах, вязах, черемухах и дубах. Черемуховые кусты за вязом были в полном цвету и еще не осыпались.
Соловьи, один совсем близко и другие два или три внизу в кустах у реки, щелкали и заливались. С реки слышалось далеко
пенье возвращавшихся, верно с работы, рабочих; солнце зашло за лес и брызгало разбившимися лучами сквозь зелень. Вся сторона эта была светлозеленая, другая, с вязом, была темная. Жуки летали и хлопались и падали.
Но я человек нервный, чуткий; когда меня любят, то я чувствую это даже на расстоянии, без уверений и клятв, тут же веяло на меня холодом, и когда она говорила мне о любви, то мне казалось, что я слышу
пение металлического
соловья.
Вот «запулькал» он, «заклыкал» стеклянным колокольчиком, раскатился мелкой серебряной «дробью», «запленкал», завел «юлиную стукотню», громко защелкал и, залившись «дудочкой», смолк [Всех колен соловьиного
пения до двенадцати, а у курских
соловьев еще больше.
Гром артиллерийских снарядов, беспрерывные оглушительные взрывы и непрерывное
пение металлических
соловьёв — пуль.
Иногда, забывшись на самых нежных или горячих переливах, он закрывал глаза, как настоящий
соловей, когда восходит до пафоса своего
пения, — и с замирающим свистом, изнеможенный, опускался на стул.
Через два или три дня после лекции, поздно вечером, когда в Таврическом саду свистали
соловьи и у частокола, ограждавшего сад, стояли в молчании и слушали певцов несколько любителей соловьиного
пения, я увидал здесь воспоминаемого литератора. Он был чрезвычайно уныл, и вдобавок все его изнеможденное болезнью лицо было исцарапано и испачкано, а платье его было в сору и в пуху; очевидно, он был в большой переделке.